Владимир Казимирович родился 14 февраля (2 февраля по старому стилю) 1891 года в Петергофе. Старший сын в семье с пятью детьми. Отец, Казимир Донатович Шилейко — отставной поручик, потом чиновник, два года изучал археологию в Петербургском археологическом институте и, возможно, способствовал увлечению сына Востоком. Дед, от которого у Шилейко остался золотой перстень со шляхетским гербом, был, кстати, полковником русской службы, расстрелянным по приговору суда за переход на сторону мятежников в Польше.
Володя начал самостоятельно изучать древнееврейский язык с семи лет. В гимназии, которую окончил с золотой медалью в 1909 году, выучил древнегреческий и латынь, вел научную переписку с Британским музеем. Смугл, как турок, худ, как Дон-Кихот, на его птичьем длинном носу блестят стальные очки.

Кроме научной деятельности, Владимир Казимирович писал стихи (близкие к поэтике акмеизма), публиковался в российских литературных журналах. Неслучайно самыми знаменитыми его переводами стали переводы шумерской и аккадской поэзии.
Благородный идальго оказался сущим младенцем в быту, да еще таком трудном, как послереволюционный петроградский. Не умел разводить примус и решительно отказывался сбывать на толкучке селедку из академического пайка. Селедка ржавела, а примус ржал.
Соседи по коммуналке-дворцу утверждали, что в быту у профессора все складывалось не как у людей, шиворот-навыворот. Белье на веревке не сохло, а мокло. Двери, половицы, печь-буржуйка, чайник – в его присутствии стонали и завывали, какими-то странными, почти человеческими голосами. Есть какая-то подлая закономерность: чем талантливей человек, тем тяжелей выпадает ему жизнь...
Тогдашним студентам "профессор Ша" представлялся личностью запредельной – каким-то звездочетом из вавилонских зиккуратов, халдеем и ведьмаком. К нему боялись идти на экзамен. Мог не то, что завалить любого, а хуже – сглазить. Заколдовать.
Георгий Иванов вспоминал, как Вольдемар-Георг-Анна-Мария позвал его однажды съездить на Охту, к одному колдуну – который в миру оказался столяром Венниковым.
Шилейко привез к нему… мумифицированную кисть женской руки. Венников положил ее на стол, накрыл платком, стал произносить заклинания: "Явись, рука, из-под бела платка!" И вдруг на холсте появилась… живая женская рука.
"Это была прелестная живая теплая смуглая рука. Она шевелилась, точно тянулась к чему-то, она вся просвечивала, точно сквозь нее проникало солнце… Шилейко вскрикнул и отшатнулся. Столяр не бормотал больше, вид у него был разбитый, изможденный, глаза мертвые, на углах рта пена".
"Что же это было?" – спросил Иванов у Шилейко, когда они выехали с Литейного на ярко освещенный Невский. "Как что было? Да, ведь ты не знал. Вот смотри", – и он достал портфель и вытащил ящичек, вроде сигарного, со стеклянной крышкой. Под стеклом лежала сморщенная крючковатая лапка, бывшая когда-то женской рукой. "Такая-то принцесса, – назвал Шилейко. – Такая-то династия. Такой-то век до Рождества Христова. Из музея. Завтра утром положу на место. Никто не узнает".
Гумилев прямо скажет Ахматовой: "Я плохой муж, не спорю. Но Шилейко вообще в мужья не годится. Катастрофа, а не муж". Но Анна Андреевна следовала велению чувств, и, кажется, рассматривала этот брак как епитимью за грехи молодости:
"К нему я сама пришла… Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет…"
Шилейко ревновал свою прославленную жену к ее друзьям, занятиям, к литературному успеху. Рукописями стихов растапливал самовар; не пускал на порог поклонников Анны. Даже запирал ворота, чтобы жена не смела выходить из дому в его отсутствие.
Она, в ту пору очень худая, гибкая, как змея, пролезала в щель под воротами.
Владимир Шилейко и Анна Ахматова.
Во флигеле Мраморного, где ныне расположен Балтийский институт, было устроено в те годы общежитие для ученых, в котором Владимир Казимирович Шилейко, ассириолог, специалист по древним клинописным языкам Месопотамии, ученый в духе гофмановских чудаков, получил две маленькие комнатки – "одно окно на Суворова, другое на Марсово поле". За этими окнами, занавешенными серо-палевыми шторами, и жили недавно поженившиеся Ахматова и Шилейко. Третьим был огромный сенбернар – Тап, Таптуся, Тушин, подобранный умирающим на Марсовом поле, – "безукоризненно воспитанный", по словам жены Мандельштама, и "благородный" пес. "Две тонкие руки" Ахматовой с трудом удерживали его, когда кто-нибудь приходил к ним...
Про него взыскательный ученый М. В. Никольский напишет академику П. К. Коковцеву: "У нас восходит новое светило в лице Шилейко... Мне, конечно, не угнаться за этим "быстроногим Ахиллесом". Конечно, не угнаться: студенческие еще работы Шилейко, как свидетельствует уже Георгий Иванов, превращались в Германии в огромные увражи, о которых "немецкие профессора писали восторженные статьи". Что говорить, в двадцать три года ему предлагали кафедру в Баварии! А он оставался вечным студентом, "который не сдал зачетов, унес на дом и прожег пеплом от трубки музейный папирус"...
Впрочем, у Шилейко, чей характер, по свидетельству его сына, был не сахар, все в жизни было странным, необычным, порой мистическим. В 1915 году какой-то друг его, изобретатель русской гранаты, от которой сам потом и погиб, завещал ему 10 тысяч рублей. Шилейко свалившееся богатство потратит на книги, на большой персидский ковер, который "покрывал обе стенки, пол и кусок потолка Шилейкиной комнаты", да на пирушки. Будучи почти стариком, больным, любил, усевшись в кресло, брать в руки ножницы и кусочки цветной бумаги и с сумасшедшей скоростью вырезать из них бабочек, зайчиков, собачек, каких-то забавных зверушек.
Мистик, безумец, святой?.. "Святой", – считала Ахматова. На что, как шутила потом, она и купилась: "Это все Коля и Лозинский: "Египтянин, египтянин!.." – в два голоса. Ну, я и купилась..." Не обошлось и без странных совпадений, обычных для нее. Шилейко, например, еще до женитьбы на ней был одно время воспитателем внуков графа С. Д. Шереметева и в доме его получил комнату, которую называл "Шумерийской кофейней". Так вот, в том же доме, в Шереметевском дворце на Фонтанке, Ахматова потом не только проживет тридцать лет, но в нем к столетию со дня ее рождения откроют и музей ее. Совпало и то, что оба оказались поэтами: ныне найдено восемьдесят стихов Шилейко, да каких!
Над мраком смерти обоюдной
Есть говор памяти времен,
Есть рокот славы правосудный –
Могучий гул; но дремлет он
Не в ослепленьи броней медных,
А в синем сумраке гробниц,
Не в клёкоте знамен победных,
А в слабом шелесте страниц.
-----------------------------------—
Легка последняя ступень,
И в сединах печаль светлее,
И примирённо блещет день
На смуглом золоте аллеи.
И улыбаясь синеве,
И веселяся яркой тризне,
Внимаю в вянущей листве
Священный трепет Древа жизни.
Она еще смеялась шуткам Шилейко. В 60-х годах скажет Анатолию Найману: "Вот он был такой... Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: "Аня, вам не идет есть цветное". Иногда шутил удачно: "Я не желаю видеть падение Трои, я уже видел, как Аня собирается в Москву". А иногда, добавим, едко издевался над ее "безграмотностью" – она действительно писала порой с поразительными ошибками: "выстовка", "оплупленный", "разсказал". Любила сентиментально-уменьшительные словечки: сумочку звала "мифкой", вместо "до свиданья" говорила "данья", вместо "письмо" – "пимсо".
Брак продлился пять лет, до 1922 года, однако Ахматова и Шилейко регулярно переписывались до самой смерти Владимира Казимировича, несмотря на то, что Шилейко женился вторично на Вере Константиновне Андреевой (1888—1974).
В 1927 у них родился сын Алексей Шилейко, в будущем профессор, завкафедрой электроники в МИИТе.
О чистом жребии моли:
Ты – царь в дому своём весёлом,
Священник Богу на земли.
Дрожащих душ беги далече –
Равны ничтожный и гордец;
Господь восстал к плавильной печи
И плавит золото сердец.
И ты с такою простотою
Господень год переживи,
Чтоб каждый день пылал чертою
Необладаемой любви.